Детство. Отрочество. Юность.




               ЭПИЗОД

 Стены еще неустойчивы и качаются в такт шагам,
 стукаясь головами где-то в районе неба,
 пять бесконечных метров в конец коридора, а там
 дверь в полутемную комнату, как полуразгаданный ребус.
 Стол выше глаз. Влезаю на стул коленками (я умею),
 и взгляд прилипает к ужасу, сладкому, как проклятье -
 многоголовое чудище, и на каждой змеиной шее
 надпись. Читать умею, но смысл не могу понять я.
 Бесовские черные знаки: НАТО, СЕАТО, СЕНТО,
 МЕНЕ, ТЕКЕЛ и ФАРЕС, и что-то там в этом роде.

 Карикатурная гидра империализма в газете
 не то пятьдесят второго, не то пятьдесят третьего года. 



Я хорошо помню этот случай. Это произошло в комнате тети Клары. Тогда еще бабушка Лиза была жива, они с дедушкой Митей жили в одной комнате, мы с мамой и папой (Лены еще не было на свете) во второй, а в третьей жили тетя Клара с дядей Борей и Рудиком (это позднее Рудик переехал в будущую общую нашу с ним и с Леной детскую).
Верхний свет в комнате был погашен, горела только настольная лампа, что добавляло таинственности и тревоги. И гидра эта карикатурная у меня до сих пор стоит перед глазами, так она меня напугала и потрясла тогда.

Когда я научилась читать, история умалчивает. Очевидно этот процесс прошел легко и незаметно для окружающих. Достоверно известен лишь один связанный с чтением эпизод, когда Рудику подарили кубики с буквами. Мне было тогда года три, ему – около четырех с половиной. На кубике с буквой Ж был нарисован жук. Рудик, не шибко задумываясь, ткнул в него пальцем и сказал: «Это буква М». «Но тогда это был бы МУК, - возразила я, - а это же ЖУК!». Вывод был чисто логический, не основанный на каких-либо знаниях и умениях.

Выросла я на самиздате, в самом буквальном смысле этого слова. Дело в том, что книг – особенно детских – тогда издавали крайне мало, достать их было очень трудно. Одному маминому сослуживцу посчастливилось где-то купить замечательную книжку стихов и сказок Маршака. Поскольку отдел у них был конструкторский, то сотрудники скопировали всю книгу, включая иллюстрации, тушью на кальку (поделили число страниц на число сотрудников, по очереди брали книгу вечером домой, и каждый перерисовывал свою долю), а уже с этой кальки на множительном аппарате сделали синьки (одна из неразрешенных загадок моего детства: почему синька фиолетового цвета?). Синьки эти аккуратно там же на заводе переплели, и так у каждого из отдельских детей появился самиздатовский Маршак. Это была любимейшая, зачитанная до дыр книга моего детства, я знала ее наизусть. Значительно позднее, уже через много лет я смогла оценить удивительный талант копировщиков: покупая детские книжки для своего сына, я с изумлением узнала в некоторых картинках знакомый с детства стиль художника, иллюстрировавшего ту мою книжку.

Лет в пять я уже писала письма папе в командировки. Пример такого творчества смею представить на ваш суд. Эти письма – мое и Рудика – мама нашла недавно в папиных бумагах. Даты на них нет, но судя по тому, что Рудик пишет печатными буквами, ясно, что он, несмотря на свою омерзительную грамотность, еще не ходит в школу, т.е. ему где-то шесть с половиной, а мне соответственно около пяти. Почему нас обоих так волновали в тот момент проблемы папиной еды и сна, мне неясно. Однако разница в подходах заметна невооруженным взглядом: я пытаюсь докопаться до истины, а умудренный печальным жизненным опытом Рудик не сомневается в наихудшем варианте событий.



Как видите, мои буквы смотрят куда хотят, и не всегда знают, к какому слову приткнуться, знак переноса заблудился, и бросив разделенные концом листа слова на произвол судьбы («папа чка»,«тва и», «с пиш», «целу ю»), встрял между другими словами вместо промежутка («чка-как-тва», «как-работаеш-как с», «ю-юля») однако строка самоотверженно держится почти горизонтально.
Выглядела я тогда так:



В детском садике я не была никогда в жизни. После того, как я чуть не умерла от воспаления легких, надо мной тряслись всю жизнь. Впрочем, Рудика тоже в садик не отдавали, у нас всегда были няни. В няни тогда шли в основном деревенские девочки, бежавшие в город от колхозных нищеты и убожества. Жили они у нас подолгу, становились членами семьи.
Из всех нянь самым ярким человеком была Маруся. В деревне она закончила 9 классов и поступила в пчеловодческий техникум (другого не было), но ее тянуло к технике, и она поехала в Ленинград учиться. Живя у нас, она окончила вечернюю школу и хотела пойти на вечерний факультет радиотехнического техникума, но у нее отказались взять документы: на вечерний принимали только тех, кто работал в соответствующей отрасли. Домработница по тем дурацким законам могла поступить лишь в пищевой или текстильный. Папа пошел к директрисе техникума, и используя как доводы разума, так и обаяние, добился-таки того, что Марусю взяли в радиотехнический. Уходя, папа пророчески пообещал: «Вы еще будете гордиться такой ученицей!» Он оказался прав: портрет Маруси провисел на доске почета все годы ее учебы, она была отличницей. Сама она, смеясь, объясняла это тем, что у нее просто не было другого выхода: «Все люди как люди: получат на экзамене тройку, и уходят счастливые. А я если получу четверку, то знаю, что приду домой, расскажу про отметку, и один хмыкнет и отвернется, другой пожмет плечами и уйдет в другую комнату, а я останусь одна и буду чувствовать себя законченной двоечницей». Папа с мамой помогали Марусе с математикой, физикой, черчением. Но она и сама была на редкость способным и упорным человеком. Вскоре она вышла замуж, мой папа устроил ее на работу к своему другу, она начала работать сперва техником, но очень скоро перешла на инженерную должность.
Однако Маруся была исключением. Остальные девочки были очень простые, малообразованные, мечтали встретить любовь и выйти замуж. Кто может осуждать их за это? Я хорошо помню, как выходила замуж Зоя, которая растила Лену. У нее хватало терпения кормить лишенную жевательного инстинкта, и потому не умевшую есть малышку (про Ленкину болезнь я писала в главе о маме). Помню, как мама готовила для Зои приданое: разрезала полотно на простыни, подшивала их вручную крестиком. В это приданое входило все, что нужно молодой семье, вплоть до занавесок.

Родители очень любили театр, и с самого детства старались привить эту любовь нам. Занималась этим обычно мама. Больше всего она любила оперу и поэтому часто водила нас с Рудиком в Мариинку, как продолжали называть этот театр в нашем доме, хотя официально он давно именовался театром оперы и балета им. Кирова. Потом, когда мы с Рудиком выросли, мама постоянно ходила в театры с маленькой Леной.

Из-за вечных моих болезней зимой меня одевали в сто одежек, так что я становилась похожа на шарик. Все – даже Рудик! – дразнили меня кулёмой. Этимология слова кулёма мне неизвестна. В детстве я связывала его со словом куль, может, так оно и есть. Теплые кофты, рейтузы, варежки на веревке, шубка, шапка, поверх всего этого еще и пуховый платок – и все равно мне всегда было холодно. Как я ненавидела зиму! Никакие горки и санки меня не радовали, а к лыжам и конькам я, в отличие от Рудика, и не приближалась.

                    ЗИМНИЕ РАДОСТИ
                                             
  Свет, свечение в сумерках с привкусом яблок,
  с запахом печки, шипеньем цветущей спички,
  с голосом маленькой, вечно замерзшей птички,
  обреченной из-за названия мучиться - бедный зяблик!
  Впрочем, кто это может знать, как там зяблику пелось? -
  просто ниточка ассоциаций, фигура речи,
  лучик света, ткнувший в дрожащий комок у печки -
  это я прижимаюсь к ней благодарно - уже согрелась.
  Свежий воздух, необходимый ребенку, в ледышку застудит душу,
  наплевав на шубу, валенки и платок, на злую кличку "кулёма".
  Зубы выбивают дробь о слово "гулять". Как прекрасно дома!
  Отдайте холоду холодово, зиме - коченеть снаружи,
  неспроста ведь мороз, мразь и мерзость - единый корень!
  Только свет из-под дверцы, да запах антоновки от оттаявшей шубки,
  только соблазн приоткрыть, как обычно, влекущий и жуткий -
  только это железное счастье стихами гудит в коридоре:
 
  Мать на рынок уходила,
  Дочке Лене говорила:
  Печку, Леночка, не тронь,
  Жжется, Леночка огонь... 



К 1-му сентября 1955-го года до необходимых для поступления в школу семи лет мне не хватало двух месяцев. По неумолимым чиновничьим законам это означало, что мне придется еще целый год болтаться дома. К счастью, тетя Клара работала в школе, так что эта преграда оказалась преодолимой. Однако даже несмотря на блат, требовалось пройти собеседование. Я помню комиссию, мне показалось, что там было много народу, и я оробела. Меня спросили, умею ли я читать. Я сказала, что да. «А что ты сейчас читаешь?» - «Я только что закончила “Приключения Тома Сойера” и сейчас читаю “Приключения Гекльберри Финна”» - честно ответила я. Больше вопросов не было, и меня приняли в первый класс (через несколько лет в опубликованном в «Пионерской правде» списке рекомендованной к чтению летом после пятого класса литературы я обнаружила «Конька-Горбунка»(!), так что можно понять, почему я произвела положительное впечатление на приемную комиссию).

К первому классу мама сшила мне школьное платье. Это было замечательное платье, теплое, красивое и с секретом. Секрет заключался во множестве складочек на юбке и на рукавах: платье шилось впрок, на вырост. Материальное положение семьи не позволяло такую роскошь, как новое школьное платье каждый год, но ведь дети растут, вот мама и предусмотрела возможность удлинить и расширить платье всюду, где потребуется. В этом платье я доходила до пятого класса. В пятом классе случился конфуз: вдруг в школе надо мной стали смеяться: выяснилось, что платье протерлось сзади, и сквозь него просвечивает белье. Я пришла домой в слезах. Из взрослых дома оказалась только спустившаяся к нам сверху Руфа (дочь дяди Яши и тети Сюты). Узнав, в чем дело, она воскликнула: «Ну что ты плачешь! Сейчас все будет в порядке!» Она мигом отпорола от платья юбку, и развернув ее, пришила так, что сзади оказалась абсолютно целая ткань, которая раньше была спереди, а злополучная протертая задняя часть очутилась спереди, надежно скрытая школьным передником. Так что я спокойно доходила в этом платье до конца пятого класса.

4-го ноября 1955-го года, когда я только начала учиться в первом классе, родилась моя сестра Лена. Наши знакомые смеялись, что мама оба раза пыталась сделать подарок папе ко дню рождения (31-го октября), но каждый раз чуть-чуть промахивалась: со мной на восемь дней (8-го ноября), с Леной уже только на четыре. Однако несмотря на календарную близость наших дней, их празднования никогда не объединялись. Мама считала, что каждый именинник имеет право на свой личный праздник со своими гостями, контингент которых, естественно, не совпадал, поэтому конец октября – начало ноября всегда характеризовались в нашем доме чередой веселых торжеств.
Для меня рождение сестры было самым невероятным подарком ко дню рождения. Когда мне сообщили об этом событии, я пришла в неистовый восторг, который, надо сказать, не ослабел и по сей день. Я и сейчас полна благодарности судьбе и родителям, подарившим мне Ленку. Помню, как ее принесли домой из роддома, и она открыла свои громадные глазищи, в длиннющих ресницах. Рудик завидовал мне безмерно, хотя я с невероятным великодушием предложила ему считать новорожденную нашей общей сестренкой. Но Рудика это не устраивало, он все время приставал к тете Кларе с просьбой родить ему личную сестричку. Наконец, утомленная его приставаниями тетя Клара сказала: «Хорошо, Руденька, я посоветуюсь об этом с папой», на что Рудик с горячностью возразил: «Ну мама, какое папа имеет к этому отношение?!»
Потом началась эпопея с Ленкиной болезнью, когда неясно было, выживет ли она. Но к счастью, все обошлось. Почти сразу стали видны выдающиеся музыкальные способности девочки. Она начала петь еще до того, как научилась говорить. Любимой ее песней была «Чирома». Не пытайтесь вспомнить: такая песня никому, кроме нашей семьи, не известна. В остальном мире ее знали как «Arrivederci, Roma» (читается: «Арриведэрчи, Рома») - «Прощай, Рим». Лена передавала мелодию этой и всех других песен с абсолютной точностью. Когда ей еще не было пяти лет, ее услышала папина соученица по школе-десятилетке при консерватории Ирина Львовна Этигон. В юности она была аспиранткой Давида Ойстраха, но открывая по его просьбе окно, поранила руку, закрыв себе этим карьеру солистки, которую все, включая знаменитого учителя, ей прочили. Однако она не сдалась и стала известнейшим в Ленинграде преподавателем скрипки. И вот она заявила папе, что ребенка с таким абсолютным слухом как у Лены нужно учить только скрипке. Ирина Львовна оказалась действительно выдающимся педагогом, об этом говорит и ее дальнейшая судьба: приехав в Израиль в возрасте около 70 лет, она стала и здесь крупнейшим специалистом. Ее приглашают на все мастер-классы, она занимается со скрипачами со всего света. Ее ученики не раз завоевывали престижные призы.
Лена усвоила от Ирины Львовны, что скрипка – царица инструментов. Она занималась с упоением пять лет. Бабушка Клара, поехавшая как-то с Леной на дачу, жаловалась родителям, что она не может заставить ребенка выйти на улицу: Лена играет на скрипке часами, и делать это в беседке в саду отказывается, т.к. ее отвлекает шум. Девочку начали готовить к поступлению в десятилетку при консерватории, для этого к ее обучению присоединились и другие педагоги. Однако в школу ее не приняли, несмотря на прекрасно сданные экзамены: подвел пятый пункт, ставший в те годы решающим в вопросе, кому быть, а кому не быть. Несмотря на огорчение, решено было попытать счастья на будущий год, но тут вмешалась судьба: в позвоночнике у Лены обнаружился лишний позвонок. Он ничуть не мешал при обычном образе жизни, но многочасовые занятия скрипкой, прижатой к одному плечу, могли вызвать искривление. Скрипка оказалась под запретом, несмотря на слезные мольбы девочки: «Закуйте меня в железный корсет, но только не отнимайте скрипку!». Лену перевели на пианино, но она взбунтовалась: или царица инструментов, или ничего. Безусловно сказалось еще и то, что преподавательница, начавшая учить ее фортепиано, оказалась никудышной. В результате, прозанимавшись из-под палки еще два года, Лена, к сожалению, бросила музыку. Значительно позднее, когда оказалось, что ее младший сын Алон унаследовал ее способности и стал учиться играть на пианино, Лена втянулась тоже, сочинила несколько великолепных вальсов, но судьба сложилась так, что продолжения этому опять не последовало. Что поделать, такова жизнь.
Но не будем о грустном. Однажды мама пошла с маленькой Леной на оперу «Евгений Онегин». Ленского пел очень хороший тенор, а актер, исполнявший роль Онегина был бездарен. После сцены дуэли Лена мрачно вздохнула: «Лучше бы убили этого!»
Когда Ленке было пять лет, а мне соответственно двенадцать, я решила рассказать ей про теорию эволюции и происхождение человека от обезьяны. Я подчеркнула, что процесс занял миллионы лет. Лена слушала очень внимательно и все усвоила. Назавтра у родителей была очередная вечеринка, к нам пришло много гостей. Все шумно уселись за стол, потом – как и во всяком застолье – образовалась пауза, пока все отдавали должное приготовленным мамой яствам. И вот в этой тишине раздался вдруг чистый и звонкий голос ребенка: «Мамочка, – спросила Лена, - а давно наш папа был обезьяной?» Ничего не знавшие о наших научных штудиях взрослые оторопели. «Ну как же, - заметив всеобщее замешательство, пояснила Леночка, - у него же еще шерсть на руках осталась!»



Моя любимая сестренка стала теперь взрослой и солидной, но очень часто я вижу в ее глазах все тот же озорной огонек, и мне слышится задорный голосок, произносящий «Ена паика, Ена мумтица!», что в переводе на человеческий означало: Лена – паинька, Лена умница! Будь здорова и счастлива 120 лет, моя хорошая!


Моей первой учительницей стала Ариадна Францевна Ковалевская. Ей было тогда около восемнадцати, после семилетки она окончила педучилище, и поступив на вечерний факультет педагогического института, начала работать со своим первым классом, которым стали мы. Родители ее были польскими евреями, бежавшими в СССР от немцев, жили они где-то далеко, Ариадна Францевна приехала в Ленинград одна. Была она очень одинока и часто приходила к нам домой, обычно чтобы навестить заболевшую ученицу – благо я часто предоставляла ей этот удобный предлог. На самом деле ее просто тянуло в наш уютный дом, где ее поили чаем и называли Адочкой. Излишне говорить, что наш класс ее обожал, она учила нас и училась сама, заканчивая институт. Начиная с пятого класса, она вела русский язык и литературу и была нашим классным руководителем. Потом она вышла замуж, поменяв фамилию с Ковалевской на Невскую. Когда мы учились в восьмом классе, у нее родился сын, которого, разумеется, назвали Александром. Мы ревновали ее к ребенку и мужу – она уже не могла уделять нам все свое внимание и заботу.

В третьем классе нас принимали в пионеры. Церемония происходила в день рождения Ленина в его музее. Моя подружка Ира Чукреева – признанный поэт нашего класса – без всякой просьбы кого бы то ни было, просто в порыве чувств сочинила проникновенные стихи, которые я помню до сих пор (вот она, волшебная сила искусства!):

Сегодня самый лучший день,
И солнцу землю греть не лень.
Мы в зал торжественно вошли, построились рядами,
И тут же в полной тишине мы обещанье дали,
И в этот день и в этот час
Нам галстук повязали,
Родное самое для нас:
Мы ленинцами стали!

На церемонию были приглашены родители, которые потом разобрали детей по домам, со мной поехала мама. Я помню, как с гордостью несла свой новенький красный галстук по весеннему солнечному Невскому до тех пор, пока после какой-то своей восторженной тирады не взглянула на маму и не увидела ироническую ухмылку на ее лице. Мама ничего мне не сказала, а я ничего не спросила, просто гордость моя потухла сама собой, осталась радость, но она не имела никакого отношения к пионерской организации и моему в ней участию. Это была радость от того, что весна, солнце, Невский, и мама рядом. Я как-то неожиданно еще не поняла, но почувствовала, что это и есть самое главное в жизни, а все прочее – шелуха, достойная лишь маминой иронии.

Ира Чукреева долгое время была одним из самых близких мне людей. Мы понимали друг друга с полуслова и знали друг о друге все. Кстати, в том же третьем классе Ира рассказала мне, как она с Люсей - еще одной девочкой из нашего класса, остались зачем-то после уроков, и как Люся вдруг стала делиться с ней сокровенным: как она ненавидит евреев. Ира, сказав, что ее мама еврейка, заплакала. Люся растерялась, принялась извиняться и каяться. Самое смешное, что эта самая Люся и тогда и позже невероятно гордилась, когда ей говорили, что она похожа на меня. Может, ей - троечнице - льстило, что я была отличницей, но если Иру никак нельзя было заподозрить в связях с неудобной нацией, то по поводу меня ни у кого никаких сомнений возникнуть не могло.

Однажды с Ирой произошла история, не влезающая в рамки тогдашних материалистических представлений о мире. Поскольку я была свидетельницей всех этапов происшедшего, то имею право про это рассказать. Обожаемая бабушка Иры – папина мама – жила в Костроме и изредка гостила у них, а Ира ездила к ней летом. Как-то раз классе в пятом Ира пришла в школу и рассказала мне про странный сон, который ей приснился. Во сне она увидела бабушку, которая нежно улыбнулась ей и ласково сказала: «Прощай, Ирочка, не забывай меня», после чего стала быстро удаляться. Ира попыталась догнать ее, но у нее ничего не получилось. Она проснулась и посмотрела на стоявший у кровати будильник, он показывал ровно пять утра. После уроков мы вместе пошли к Ире домой. Дверь нам открыла ее мама, которая сказала, что пока мы были в школе, из Костромы пришла телеграмма, в которой говорилось, что бабушка умерла в пять утра. Получалось, что она действительно перед смертью попрощалась с любимой внучкой.
Это была не единственная сюрреальная ситуация, в которой оказывались мы с Ирой. Про другой такой случай я значительно позже написала стихотворение:

                                                   Памяти Иры Чукреевой

Это был обычный жилой дом посреди квартала,
в приличном месте, но достаточно облупленный и старый,
добротный и зажиточный в прошлом, но не высшего ранга, а чуть попроще,
парадное внутри - шириною с площадь,
мраморная лестница, величественная, как в Эрмитаже,
смены жильцов, похоже, не заметила даже,
хотя без ковра выглядела не так богато.
Первый пролет упирался в зеркало в раме, нарядной когда-то,
а сейчас потускневшей, побитой, подернутой патиной.
Было оно пыльным, в трещинах, и покрыто тщательно
мутным слоем времени, который согласно своей природе,
не отражает того, что перед ним происходит,
и если по бокам, у рамы, еще просматривались наши оторопевшие физиономии,
пропорциями способные поразить знатока человеческой анатомии,
то ближе к центру, в глубине неизвестности,
не видны были вовсе ни перила, ни лестница,
стены дома, лампочка, двери в квартиры,
а угадывались лес и озеро, живущие явно не в нашем мире,
поражающие чужеродностью и достоверностью
в общем ряду обыденности и благонамеренности,
торжества реализма, материализма и скуки.

Нам было около четырнадцати - мне и моей подруге.
Лет через столько же, более или менее,
ее тело найдут в Неве, факт самоубийства не вызовет ни у кого сомнения.
Но пути Господни, а также человеческие, неисповедимы,
нам свойственно видеть лишь то, на что глядим мы,
и принимать за действительность - банальность, данную нам в ощущениях,
именуя свободой - осознанную необходимость превращения в тлен и прах.
Очевидность доходчиво и занудно зевотою сводит скулы.

А она, я надеюсь, вошла в тот подъезд, поднялась по лестнице к зеркалу,
                                                                и шагнула. 


Этот дом так поразил нас обеих, что мы запомнили адрес и решили потом обязательно туда вернуться. Но что-то все время мешало нам, не пускало. Так я и не побывала у волшебного зеркала. Когда в 96-ом году мой сын Эли со своей женой Майей собирались в Россию, я дала им заветный адрес и попросила зайти туда. Оказалось, что улицу с тех пор переименовали, но ребята все же нашли тот дом. Однако, когда они попытались войти в подъезд, оттуда вышли несколько амбалов и заявили, что это частное владение, и вход запрещен.

С Ирой Чукреевой наши пути разошлись в десятом классе. Это случилось постепенно и незаметно для обеих, хотя мы продолжали учиться в одной школе, хоть и в разных классах. Потом я надолго потеряла ее из виду. Она нашла меня неожиданно в 73-ем году, приехав в район новостроек, где я жила тогда с маленьким сыном и родителями мужа, который к тому времени уже три года находился в лагере строгого режима. Я в тот момент, отсидев свои десять суток за попытку демонстрации в Приемной Президиума Верховного Совета СССР, болела непрекращающимся воспалением легких, и была в ужасе от того, что не в состоянии выдержать поездку на очередное свидание с мужем, и значит, от этого свидания придется отказаться. Я понимала, каким ударом это будет для мужа, обзывала себя предательницей, но при этом отчетливо понимала, что не доеду, а если и доеду, то не вернусь. И вот тут из ниоткуда появилась Ира. Она была одета в какие-то потрепанные мешковатые тряпки, выглядела постаревшей и погруженной в себя. Сказала, что только что вышла из психбольницы, объяснять, почему попала туда, не стала. Чего она ждала от меня? Что искала? Я так и не смогла этого понять. У меня было ощущение, что передо мной стеклянный сосуд, который вот-вот разобьется от любого моего неосторожного слова, но я, находясь в душевном раздрае из-за своих проблем, так и не смогла нащупать нужный тон. Больше мы не виделись. Уже в Израиле я узнала о ее гибели. Тешу себя надеждой, что ее измученная душа обрела мир.

Но вернемся назад в детство. Летом после третьего класса мы жили на даче в Комарово. В одном доме с нами жила семья священника отца Михаила, у них было трое детей: старший сын Коля – студент, средний Вова – ровесник Рудика, и младшая дочь – моя ровесница Лена. Мы с ней подружились сразу, что для меня совсем не характерно. Дело в том, что я – интроверт, человек, в общем, самодостаточный и замкнутый. В детстве это проявлялось особенно ярко: когда летом я попадала в новую для себя обстановку, то никогда ни с кем не знакомилась, и проводила время одна, пока моему решительному папе это не надоедало. Тогда он отправлялся на разведку, находил в каком-нибудь соседнем доме девочку моих лет, брал меня за руку, приволакивал к той девочке и знакомил нас. Я отчаянно сопротивлялась и сгорала от стыда, но потом папино «сватовство» оказывалось удачным: до конца лета мы были не разлей водой.
В случае с Леной папиного вмешательства не понадобилось: в первый же день после приезда на дачу мы с ней столкнулись во дворе, она улыбнулась мне, спросила о чем-то, и через минуту я почувствовала себя легко и радостно. Оказалось, что и в городе они живут совсем рядом с нами: мы на 16-ой, а они на 15-ой линии Васильевского Острова, так что наша дачная дружба продолжилась и потом, в Ленинграде. У нас было много общего: помимо того, что нас интересовали зачастую одни и те же вещи, обе мы были в какой-то мере изгоями в окружающем нас детском обществе – я из-за моей национальности, а Лена из-за своей религиозности. Но она была гораздо решительнее меня. Помню, как-то Лена пришла ко мне, и мы с ней спустились к нам во двор. Я никогда одна не ходила туда – боялась, чувствовала себя неуверенно и дискомфортно. Я бы и тут не пошла, но мама, заботящаяся о том, чтобы ребенок дышал воздухом, уговорила. Мы с Леной сидели в уголке, беседуя о своих делах, когда один из дворовых обитателей подошел к нам и, ухмыляясь и паясничая, обозвал меня жидовской мордой. Я как всегда опешила и не знала, как отреагировать, но Ленкин кулак немедленно врезался в рожу обидчика. Тот никак не ожидал такой реакции от человека с явной славянской внешностью, и хотя и был намного старше и сильнее нас, тут же ретировался.
Наши родители тоже очень симпатизировали друг другу. Дружбой их отношения назвать нельзя: разница в возрасте была очень большая, родители Лены были намного старше моих, но они испытывали друг другу уважение и взаимный доброжелательный интерес. Михаил Васильевич (будущий отец Михаил) раньше был инженером-механиком, его жена – учительницей немецкого языка. Но в 1948-ом году (год рождения Лены) он круто поменял жизнь своей семьи, поступив в Духовную Академию. Его инженерное прошлое сказалось в эпизоде, произошедшем следующим летом. Мы тогда жили не на одной даче, а в разных концах поселка, это не мешало нам с Леной проводить вместе все дни, но родители наши встречались не так часто. Моя мама ехала куда-то на велосипеде, и когда из-за поворота вышел Михаил Васильевич, она, разумеется, остановилась. Папа тогда болел, и Михаил Васильевич распросил о его здоровье. Они уже распрощались, мама собралась ехать дальше, как вдруг переднее колесо ее велосипеда покатилось само по себе вперед по дороге. Нетрудно представить себе, что было бы, если бы это случилось, во время езды. Отец Михаил сказал: «Бог помог мне вопросом о здоровье Исая Марковича предотвратить несчастье с Вами! А теперь займемся велосипедом: очевидно, выскочила ось...». После чего они вдвоем – два инженера-механика – стали разбираться в поломке, пока не починили-таки злосчастный велосипед.
Михаил Васильевич по папиной просьбе дал нам почитать Библию. Тем, кто не застал того времени, мне трудно даже объяснить, насколько невозможно было достать тогда где бы то ни было Книгу Книг. И вот мне в 10 лет посчастливилось ее прочесть, это было настоящее чудо. Но через несколько месяцев Библию у нас забрали назад: пришла домработница и сказала: «Батюшка просят Книгу, потому что она им нужна для работы». Папа в то время попал в полосу неприятностей: то он болел, то упал с велосипеда и сильно поранился, то булавка, торчащая из лацкана пиджака, воткнулась в вену, вызвав тромбофлебит. «Понимаете, Анна Давыдовна, - объяснила Ленина мама, - ведь Исай Маркович атеист, вдруг он, читая, сказал или подумал что-нибудь кощунственное, и за это его наказывают. Вот мы и решили забрать Библию от греха подальше». Их забота и желание уберечь от беды были очень трогательны, но не имели под собой оснований: папа относился к Библии с благоговением и трепетом. «Помни, - говорил он мне, - это история нашего народа. Читай и гордись!».
На все празднования Рождества и православной Пасхи меня приглашали в дом Лены. Мои родители вначале забеспокоились: они опасались, что меня будут пытаться обращать в христианство. Но опасения были напрасными – родители Лены были невероятно тактичны и никоим образом не пытались влиять на меня, что-то мне навязывать. Чтобы я не смущалась во время общей молитвы, мы с Леной по подсказке ее родителей прятались за шкафом, где не были никому видны, но сами могли за всем наблюдать.
Повлияло ли на мое детское воображение то, чему я становилась свидетельницей? И да и нет. Мне все было очень интересно – пышность священнических одеяний, большой крест, который все целовали, проникновенные стихи, которые сочинила и прочла как-то на Рождестве одна из присутствовавших девочек – не о дедушке Ленине, о котором писали мои одноклассники, а о младенце Христе. Как раз христианская символика происходящего никак меня не задевала, эта идея была чужда мне и скатывалась, как вода с гуся. Что же касается общерелигиозного влияния, то оно, очевидно, имело место. Дело в том, что я с самого раннего детства ощущала присутствие в мире некоей Высшей Силы. Никто не говорил мне об этом, но это присутствие было для меня очевидным. Сколько помню себя, я всегда молилась, сама не понимая кому, придумывая себе какие-то странные ритуалы, скрывая это ото всех, включая родителей и даже Рудика. И этот дом, где молились все – и взрослые и дети – где веру не надо было ни от кого скрывать, оказался мне очень созвучен.
Наша дружба продолжалась несколько лет, за эти годы мы с Леной ни разу даже не поссорились, не перестали быть друг другу интересными. И я очень горевала, когда Михаил Васильевич получил новый приход в Красном Селе, и они уехали из Ленинграда. Какое-то время мы переписывались, но эпистолярный жанр в своем первозданном, не электронном варианте требует сил, терпения и внутренней готовности, которых недоставало нашим детским душам, и переписка зачахла. Так мы с Леной потеряли друг друга из виду.
Шли годы, я частенько вспоминала ее, может быть особенно потому, что наша дружба оставалась незамутненной и ничем не омраченной. И вот несколько лет назад мне в Хайфу позвонил из Ленинграда Рудик и спросил: «Ты стоишь? Тогда сядь, а то упадешь. Ты знаешь, кто такой митрополит такой-то – фактически второе лицо в иерархии Русской Православной Церкви, как бы ее «министр иностранных дел»? Это Вовка, брат твоей Лены! А старший их брат – протоерей одного из соборов Петербурга». Я вспомнила, что недавно видела этого митрополита по телевизору. Он показался мне очень умным, интеллигентным человеком, но конечно же я не узнала в нем приятеля детских лет! Это было поразительно. Я рассказала эту историю одной своей замечательной подруге, живущей в Москве, с которой я уже давно была знакома по Интернету, и которая сейчас, я надеюсь, читает эти мои заметки, т.к. обитает в ЖЖ и является, разумеется, моим френдом. «Дай мне ее данные – фамилию, имя, отчество, дату и место рождения, - неожиданно предложила она, - я попытаюсь тебе помочь». И через некоторое время сообщила: «Лови телефон своей Лены!». Перед тем, как дать телефон мне, моя подруга решила проверить, что нашла именно ту женщину, которую искала, и позвонила ей из Москвы в Питер сама. «Вы – сестра митрополита?, - спросила она и ощутила, как напряглась ее собеседница на другом конце провода (можно представить, сколько народу пытается пробиться к митрополиту всеми путями!), - а Вы случайно не помните такую Юлю Шейнкар?» И тогда Лена совершенно не фигурально упала со стула. «Понимаешь, - объяснила она мне потом во время нашего долгого телефонного разговора, - я в тот день – как раз в тот самый день, нездолго до этого звонка! - рассказывала своей дочке о тебе». С большим прискорбием узнала я от Лены, что ее родителей уже давно нет в живых, светлая память им обоим!

В наше время школьное образование находилось в стадии 8+3=11. Сия мудреная формула означает восемь лет обязательного обучения, после чего необходимо было сдать экзамены, и за это вручалось свидетельство об окончание восьмилетки. С этим свидетельством можно было жить трудовой жизнью, не заботясь более тяготами всеобщего образования, а можно было идти в среднюю школу и учиться еще три года до получения (при условии успешной сдачи выпускных экзаменов) аттестата о среднем образовании. Общий срок школьной повинности сводился к одиннадцати годам. Мы были последним выпуском, жившим по этому регламенту, последующим поколениям вышла помиловка: срок скостили на год, и формула их любви к знаниям выглядела попроще: 8+2=10.
Однако зря вы думаете, что те, кто выбирал путь среднего образования, могли избежать всеобщего права на труд! О нет! Под мудрым руководством нашего дорогого Никиты Сергеича все поголовно обязаны были заиметь настоящую рабочую специальность. Подумаешь – гранит науки! А ты у станка постой, как истинный пролетарий, вот тогда и грызи, что хочешь! Так что все средние школы, кроме разумного, доброго и вечного, один день в неделю посвящали профессиональному обучению. Выбор профессии зависел от школы: кто обучался на токаря со слесарем, кто на ткачиху с поварихой. У нас в великой советской стране для молодежи были открыты все дороги. И одна из этих дорог вела в знаменитую школу №30 при математическом факультете Ленинградского университета. Сейчас эта школа называется физико-математическим лицеем №30, и ей уже 108 лет. В ЖЖ есть сообщество «Выпускников тридцатки» - 30 и различные ее сайты, например этот. Так вот, матшкола №30, как и все прочие, тоже давала своим выпускникам здоровую рабочую специальность, и называлась она «программист-вычислитель 3-го разряда». Вот подтверждение - прошу прощения, что копия: в наше время запрещено было вывозить за границу подлинные документы. Зато печать имеется:

Только не спрашивайте меня, почему разряд именно третий, и что сие означает. Обратите внимание, что присваивал его Вычислительный Центр Ленинградского университета, так что справочка вполне солидная. Но я опять забежала вперед.

В школе-восьмилетке, в которой я училась с первого по восьмой класс, математику преподавала Зинаида Марковна Драпкина. Это был совершенно необыкновенный человек, замечательный учитель, и друг всей нашей семьи на долгие годы. Мне врезался в память ее рассказ о начале войны, как из небольшого приграничного городка она со своим единственным сыном Мариком была эвакуирована вместе со школой, в которой тогда работала. Однако никто не рассчитал скорости продвижения гитлеровских войск: через очень короткое время фронт вплотную придвинулся к деревне, куда они были вывезены, ясно было, что через несколько дней она будет занята немцами. В суматохе и неразберихе отступающей армии никто не собирался вновь эвакуировать беженцев. Большая часть учеников и учителей школы были евреями. Директор созвал педсовет и объяснил, что девочек, возможно, удастся распределить среди местного населения, но поскольку все мальчики обрезаны, то их спасти нет никакой возможности. Однако ему – директору – удалось достать в аптеке цианистый калий, так что перед самым приходом немцев учителям придется дать его мальчикам, а потом отравиться самим (и директору тоже, конечно). И Зинаида Марковна представляла себе, как она дает яд своему маленькому Марику... Спасла всех одна учительница, муж которой занимал какой-то высокий пост. В последний момент ей удалось чудом дозвониться до него, и школу вывезли буквально из-под носа у нацистов.

Зинаида Марковна была блестящим преподавателем математики, недаром только из нашего класса в 30-ую школу поступило пять человек, что было совсем не просто, т.к. для поступления надо было пройти собеседование (фактически экзамен). Про это собеседование я подробно со всеми задачками и их решениями написала папе, который в это время был в очередной командировке. Письмо лежит передо мной. После того, как я решила три задачи, мне дали дополнительную. Не удержусь от удовольствия привести ее здесь, итак: «В купе поезда ехали 5 человек. На ходу к ним заглянул проводник, рассмеялся и сказал, что некоторые из пассажиров вымазались. Зеркала в купе нет, пассажиры между собой не разговаривают, выйти помыться можно только на станции. На одной из остановок все грязные бросились умываться. Вопрос: сколько было грязных, и на какой остановке они побежали мыться?» (имеется в виду, что все пассажиры умеют логически мыслить). Решения я здесь приводить не буду – может, кому-то из вас интересно решить самостоятельно. Я с этой задачей справилась, за что и получила 5 с плюсом, так что 1-го сентября 1963-го года стала ученицей 9-го класса 30-ой школы, которую в июне 1966-го закончила с серебряной медалью (четверка по физике). Таким образом, в июне нынешнего, 2006-го года исполняется 40 лет со дня нашего выпуска!
Печать школы отчетливо видна на каждом из нас, чем бы мы ни занимались и кем бы ни стали. Может быть именно поэтому, встретившись через непроходимую пропасть лет, мы мгновенно начинаем понимать друг друга с полуслова? Недавно мы обсуждали этот феномен с друзьями, когда один из моих одноклассников, с которым я не виделась почти все сорок лет, приехал в гости в Израиль. Об этом же говорили мы и с нашим учителем программирования – Михаилом Владимировичем Аноликом, навестившим нас несколько месяцев назад. «Знаешь, - сказал он мне, - так происходит всюду и со всеми. Я встречался с моими бывшими учениками в России, в Америке, в Австралии, в Израиле – эффект тот же: через две минуты прошедшие года испаряются и становятся неощутимыми». Своей специальностью я тоже обязана школе, главным образом именно Анолику. Институт прокатился, не оставив следа. Что я учила там? Какую-то динамику твердого тела... что это? о чем? – никаких воспоминаний не осталось. Все мои знания и умения идут прямиком из тридцатки. Как она постановила в 66-ом году, так и вышло: я – программист, хотя наверное уже не вычислитель (что именно это определение означало, мы не понимали и тогда). И разряд, вероятно, изменился, только вот не знаю, в какую сторону. Где та Квалификационная комиссия ВЦ университета, чтобы оценить?
Чем была для нас школа? Я не возьмусь объяснять. Лицейское братство пушкинского выпуска приходит на ум, но современность к сантиментам относится презрительно и недоверчиво, я скорее всего вызову скептическую усмешку на ваших лицах, так что не будем об этом.

Директором в наше время была Татьяна Владимировна Кондратькова. Это был удивительно светлый человек. На ней держалась необыкновенная атмосфера школы, даже если поняли мы это значительно позднее. Ироничная, умная, она поразительно умела быть на короткой ноге с учениками, при этом не допуская панибратства. Одевалась в строгие костюмы, волосы всегда были собраны в пучок, и только однажды, торопясь на какое-то торжество, она появилась с роскошной модной прической, и все ахнули, поняв, что наш директор – красавица. Вся школа бегала к ее кабинету, подкарауливая, чтобы полюбоваться. Муж ее был директором фабрики «Скороход». Когда мы учились в одиннадцатом классе, его назначили заместителем министра легкой промышленности, и Татьяна Владимировна переехала в Москву. А еще через год мы с болью узнали о том, что она умерла от рака. Было ей немного более сорока.

Однако королем школы был вне всякого сомнения наш учитель математики Иосиф Яковлевич Веребейчик. Урок математики можно было пропустить, только если ты уже умер, все прочие причины казались неуважительными хотя бы потому, что нагнать пропущенный материал было практически невозможно. Все мы были в своих прежних школах признанными математическими гениями и отличниками, но Иосиф Яковлевич быстро согнал с нас спесь. Вот некоторые его высказывания по поводу наших ответов у доски: «Если бы я не боялся обидеть бедное животное, я бы назвал это бредом сивой кобылы», «Друг мой, это было еще у Гоголя, называлось “Записки сумасшедшего”», «Из области ненаучной фантастики», «Чтобы доказать, что слон – это слон, вовсе не обязательно доказывать, что он не верблюд», «Острый приступ идиотизма», «Не будь Эллочкой-людоедкой, имей запас хотя бы слов в десять», «Твой ответ похож на следующий: Как добывается изюм? – Выковыривается из сладкой булки»... Одну девочку, доказывающую теорему и все время повторяющую: «Вот тут у нас получится то-то, а вот тут у нас выйдет так-то...», он неожиданно спросил: «Вопрос не математический, а политический: а в заблуждающемся Китае тоже так будет?» (В то время все газеты и радиопередачи были полны критики китайских «ревизионистов», искажающих ленинский курс). Данные им характеристики поражали язвительной лаконичностью: «Рахиты мысли!, - восклицал он, - я уже могу идти в цирк: после вас мне и тигры не страшны». А афоризмы, вроде «симметрия – не любовь, понятие взаимное» или «в математике без логики, как на балу без штанов» запоминались сразу и навсегда. Как он умел учить! Восторг открытия пронизывал меня практически на каждом уроке (кстати, именно И.Я. дал мне на собеседовании ту самую задачу про грязных пассажиров). Поступив в институт, я испытала острое и болезненное разочарование после первой же лекции по математике, которая была бледной и жалкой тенью уроков Веребейчика. В марте этого, 2006-го года Иосифу Яковлевичу исполнилось 85 лет, и разлетевшиеся по всем концам света ученики с нежностью и любовью поздравляют того, перед кем трепетали и благоговели. Будьте здоровы еще 120 лет, дорогой наш Учитель, дай Бог Вам не знать больше бед!

Нашей классной руководительницей была учительница истории Зоя Константиновна. Это был добрейший, но к сожалению, малограмотный человек. Ей оставалось совсем немного до пенсии, и жалея, ее оставили доработать. Историю она вела у нас только в девятом классе, уже в десятом и одиннадцатом у нас была другая учительница, а Зоя Константиновна оставалась только классным воспитателем. Она обожала нас всех, помогала устраивать вечеринки, ездила с нами за город, остро переживала, если ссорились влюбленные парочки. Когда сердилась, то кричала на нас так: «Вы - низкие, мерзкие, подлые, гадкие, извините за выражение: нехорошие!!!» И даже любя ее, очень трудно было сохранить невозмутимость на уроке, когда она, проникновенно глядя кому-нибудь из нас в глаза, произносила одну из своих знаменитых сентенций: «Посередине 42-го года было большое количество безработицы», «Ввиду того, что второй кризис был мало легче от первого...», «Когда младенцу Ивану Антоновичу было за 20, его умерщвили», «Второго места в Европе нет и в мире нет, потому что оно принадлежит России», «Было уничтожено много городов и населенных пунктов, особенно мужчин», «Куклусклановцы устраивали еврейские погромы, во время которых уничтожали много негров», «Данным прахом данного трупа выстрелили из пушки в данную сторону, откуда он пришел» (это о казни Лжедимитрия). Вершиной была фраза о смерти Карла Маркса: «Сидя в кресле не стало великого человека!» (в слове «сидя» ударение было сделано на букву Я). Не могу не вспомнить ее замечательный рассказ о действиях российской эскадры под командованием Спиридова во время русско-турецкой войны: «Все думали, что они идут на верную смерть, но увы! он остался жив, наши победили», и увидев замешательство и недоумение класса, добавила: «Увы со стороны турок!». Эта воистину крылатая фраза, подходящяя к любой жизненной ситуации, достойно венчает рассказ о незабвенной Зое Константиновне.

Осенью 64-го года в канун еврейского праздника Симхат Тора на доске в нашем классе появилось следующее объявление: «Тем, кто собирается сегодня в синагогу: встречаемся на Театральной площади. Мужчинам иметь при себе головные уборы». Вечером на Театральной площади нас собралось довольно много, причем пришли не только евреи. В синагоге была масса людей, в основном молодых, все пели и танцевали. Веселье со двора выплеснулось на Лермонтовский проспект. Милиция была вынуждена перекрыть движение. Судя по всему, власти не ожидали такого наплыва и несколько растерялись. Помню милиционера с рупором, стоящего в центре хоровода и безнадежно взывающего: «Граждане евреи! Ну граждане евреи!...». Отовсюду раздавались возгласы, сзывающие своих. Кто-то из наших тоже надрывался: «30-ая школа, сюда!».
Назавтра утром наша учительница литературы Ирина Александровна Вчерашняя, которая была и парторгом школы, подозвала к себе одного из ребят и сказала: «Саша, звонили из КГБ. Они требуют списки тех, кто вчера был в синагоге. Так вот, позаботьтесь, чтобы у каждого из вас было надежное алиби!» Саша созвал всех в комитет комсомола (у нас был освобожденный секретарь комсомольской организации, назначенный райкомом: во-первых, в школе было много учащихся, но главное, она была важным идеологическим объектом, к нам постоянно водили всевозможных иностранцев – шутка ли: в начале 60-ых в школе была своя ЭВМ!). Секретарь комитета изложил суть дела, пояснив, что алиби мы обязаны раздобыть железное, потому что КГБ на мякине не проведешь. После того праздника по ВУЗам Ленинграда прошли расправы: тех, кого уличили в присутствии возле синагоги в тот вечер, выгоняли из институтов нещадно. Однако с нами по этому поводу больше никто не говорил, нас никуда не вызывали и не допрашивали – очевидно школа нас отмазала, уж не знаю, как нашим учителям это удалось. Случай совершенно беспрецедентный по тем временам.

Папа научил меня еврейским буквам, которые знал еще со времен своей еврейской школы, а я показала их своим соученикам. Весь класс выучил ивритский алфавит (и сами буквы и их названия) и стал пользоваться им как шифром: мы писали друг другу записки по-русски, но ивритскими буквами. Как-то раз перед очередным еврейским праздником я послала записку одному из одноклассников-евреев. В записке было (ивритскими буквами, разумеется) написано: «гут йонтев» (на идиш: хорошего праздника). Записку я передала по рядам. Одного из ребят, через чьи руки она прошла, звали Боря Иванов. На переменке Боря подошел ко мне и сказал: «А у тебя в записке была ошибка: ты написала слово “йонтев”, через букву нун, а надо это слово писать через букву мем» - «Ха!, - рассмеялась я, - кто из нас еврей, ты или я? Кому лучше знать?!» «Ну поверь мне», - проникновенно сказал Боря. Я только отмахнулась. И лишь начав учить иврит, я поняла, что идишистское «йонтев» - это искаженное ивритское «йом тов» - праздник (буквально: хороший день), которое действительно пишется через букву мем. И с тех пор я уже много лет гадаю, откуда Борька мог это знать?

Принято считать, что юность – самая счастливая пора. Это конечно так, но такой она видится издалека, когда есть с чем сравнивать. Человек же, находящийся в этом – безусловно счастливом – возрасте вряд ли легко согласится с таким определением. Юность – это самый тревожный, смутный, полный страхов и неуверенности период нашей жизни. Что ждет меня? сбудется? не сбудется? стою ли я хоть чего-нибудь? достигну ли? Неудачи гиперболизируются в трагедии, обобщаются и вгоняют в мучительную тоску. Мы забываем потом об этих своих метаниях, как обо всем неприятном, и это правильно. Мы тоскуем об оставленном в детстве счастье, о котором тогда и не подозревали. Но в моей юности был момент, который я остро и без видимых причин почувствовала и назвала счастливым. Это произошло 9-го мая 1965-го года. В тот год в честь двадцатилетия Победы этот день впервые сделали выходным. Папа с утра уехал на встречу с однополчанами, а я пошла к Майе – моей тете, маминой сестре, с которой я очень дружила, и которая жила недалеко от нас. Был ясный солнечный день. И вдруг я остановилась, неожиданно ощутив что-то невнятное, нарастающее изнутри, и сказала себе: «Я счастлива! Вот это и называется счастьем. Запомни это мгновение, если сможешь!» Мне удалось запомнить. И я благодарна судьбе и себе тогдашней, за то осознание и понимание, за крошечный миг на границе с настоящей, так редко баловавшей меня впоследствии жизнью.


 Девятое мая. Год шестьдесят пятый.
 День Победы. Полдень. Звенящий свет.
 Канал Грибоедова. Мостик горбатый.
 Запах счастья. Шестнадцать лет.
 Модное пальто в черно-белую клетку еще не думает об упадке,
 о том, что ему предстоит превратиться в рвань, и
 что появятся огромные темносиние карманы на серой подкладке,
 для поездок в лагерь, в Мордовию, на свиданье.
 Ах, как я хороша, мгновение, ты прекрасно!
 Потом будет жизнь, и еще ничего не ясно,
 и как хорошо и мне и пальто - не знать.
 И эта весна - навек, этот свет не гаснет,
 и счастье, что я понимаю, что это - счастье...
 Мостик. Листочки. Девятое мая. Весна.
 Солнце. Шестнадцать лет. И музыка из окна.